Автор - Лисовенко

бабочка над морем

Моряки говорят, что закат на море редко бывает чистым. Я не знаю, так ли это, но верю, что это так. Вся наша команда, исключая тех, кто на вахте, собирается на палубе перед надстройкой смотреть на это чудо. На юге солнце умирает быстро. Его раскаленный лик тускнеет, наливается густым малиновым, робко кутается в дымку горизонта и тонет на глазах, на прощанье раскидывая волнам алые флажки. Я первый раз вижу это. Я первый раз в море, и… подумать только! Какая-то Анька из Михаленино, с далекой Ветлуги здесь, на Средиземке! В почетной должности судового кока! Несказанно повезло в этой жизни! И все говорили, что повезло – вот так просто после кулинарного техникума и курсов попасть поваром на флот, да не куда-нибудь, а на почтенный Сибирский смешанного река-море плавания. Говорили, что, мол, мир поглядишь, да и заработаешь неплохо, а там, может, и мужик хороший подвернется – как-никак коллектив-то мужской. Но впрочем, об этом думать я как-то стесняюсь.
Да и об этом ли думать! Все здесь новое, непонятное, трудное. И эта изнуряющая качка… Но я девка крепкая, как-нибудь перекантуюсь.
Смотрю вниз на волны, свесившись через фальшборт, ловлю лицом соленую сырую прохладу. И снова к сердцу притекает щемящая тоска, и в глазах становится горячо и влажно. Я не знаю, что это, но так со мной бывает с самого детства. Когда смотришь за облака, в занебесье или в длинный июньский вечер (или это ночь уже) следишь за незасыпающей зарей… Закат переходит в восход, и солнце у нас на севере не спит летом. Душа рвется туда, где живет Что-то… Кто-то… Бог? Нет, я Его не знаю.
- Что закручинилась, красна девица?
Оборачиваюсь назад. Ловят мой взгляд пытливые задорные глаза Вороного, дразнят и просят как будто о чем-то.
- Устала, - снова опускаю лицо к волнам. Я не умею разговаривать с мужчинами, в свои восемнадцать я оказалась совсем не приспособленной к общению с противоположным полом, и здесь на судне мне от этого особенно не по себе. А может, я слишком осторожна? Ведь все как-то живут, встречаются, общаются, и никто от этого не умирал.
- Эх, красотища! А знаешь, Анютка, значит, и небо сегодня будет звездное. А звезды здесь какие, здоровущие, как горошины. И чернота. Луны сейчас не полагается. И все созвездия будет видно и Млечный путь. Хочешь поглядеть?
Любопытно, аж страсть. Но боязно как-то. Одна с мужчиной среди ночи… Но так хочется созвездия посмотреть. Не поворачиваясь, бросаю как бы лениво:
- А что, ты их все знаешь?
- Кого?
- Ну, созвездия.
- Да конечно, я ведь как-никак штурман. Нам положено знать карту звездного неба, как по-старинке.
А может согласиться, остаться? А может не стоит? А кто он вообще такой? И кличка у него лошадиная «во-ро-ной». А ведь и впрямь вороной. Смуглый, зубастый, кудри черные густые, глазища-вишни. Замечаю, что ребята любят, когда он в компании: и пошутит, и на гитаре побряцает, и споет. Впрочем, я видела это всего пару раз и то со сторонки. Веселый хлопец, нарядный. А может, ненадолочко, а? Останусь?
- Ну что, Анна, как тебя по батюшке?
- Владленовна, но только я не Анна, а Ванесса.
- Как это?
- Да так, чтоб «Ванькой» не дразнили, сама себя стала называть «Анькой», а так я Ванесса. Это значит, если не ошибаюсь, бабочка. Это родителям так захотелось, чтоб необычно было, ну и получилось вычурно.
- Ванесса Владленна (здорово звучит), останетесь почтить вниманием звездное небо?
- Ну, давай, задержусь на пять минуточек. Покажешь мне звездочки.
А небо расцветает. Жаркий жгучий бархат южного неба. И светятся в нем далекие миры. Там гуманоиды живут. Мне становится смешно от собственной глупости, и я широко улыбаюсь. Ушло солнце, прошла тоска. Миллионы глаз ночи с неба и мои два глаза смотрят друг в друга… Где Оно, Зовущее? Там?
- Чего развеселилась? Смотри…
…И начинают рисоваться созвездия – странная геометрия среди рассыпанного бисера звезд. Ничего не могу запомнить, переспрашиваю по пять раз. Я знала-то одну лишь Большую Медведицу, и ту не могу найти. И здесь выучила только Кассиопею, потому что она похожа на “W”.
Пять минут давно истекли. Зовут ребята. Хочется им расслабиться после жаркого дня, попеть, повеселиться. А что за песни без Вороного?
И я иду туда. Интересно и жутко, но так хочется и мне! Растворяюсь в южной ночи и, кажется, сама мерцаю, как она; и все во мне – улыбки, тайны, опущенные ресницы и мой голос, самый звонкий и чистый здесь, и смех и пение… И все здесь, наверное, для меня, и внимание бравых моряков только мне. Я бабочка над морем и я прекрасна…

Мне никогда не доводилось просыпаться в чужой постели. Кажется, я доигралась. Как же так могло произойти? Ночью сгорало мое тело, а теперь нестерпимо жжет совесть. Лежу не шевелясь. Тело движется вместе с судном, вместе с волнами – вверх-вниз, на бочок - на другой… Все болит, и тело, и душа. Кажется, что все теперь другое, все изменилось, поменялись цвета и формы вещей и, главное, я сама. Я уже не то. Я раздроблена на тысячи частей, и их держат как будто вместе какие-то старые связи (тела ли, души ли – не знаю). Меня действительно точно снарядом разорвало. Я уничтожена. Моя потеря, потеря, которая могла случиться только раз (и случилась! Да почему же со мной?!) невосполнима…
Встаю беззвучно, украдкой прикрываю стыд вчерашней одеждой. То, что было для меня броней еще недавно, теперь тоже стало позором. Выметаюсь вон, как паршивая собака. Не хочу даже посмотреть на того, с кем так хорошо было все это время.
Изнутри вырывается утробный хрип, но я не даю ему выйти, я боюсь малейшего звука. Меня уносит, как бесплотное облако, из этого дрянного места. В последний миг оглядываюсь. В утреннем сумраке тускнеет темной бронзой могучее тело Вороного. Я пропала…

Не могу я им сегодня ничего готовить. Все. Я заболела. И правда. Тело болит, в душе стоит вопль и вой, и я схожу с ума от этой бури.
А как все было прекрасно в последний месяц! Сколько впечатлений. Шумная компания удалых русских в портах Европы и я – украшение экипажа. А в рейсе - веселые встречи по вечерам с песнями и анекдотами. Я блистаю здесь, я балую их настоящими варениками, и пирожками с абрикосами, и блинчиками, и всем, что только можно состряпать в наших условиях.
Ну а теперь все пропало. Как я буду смотреть им в глаза? Как мне стыдно… Кажется, будто все уже знают, каким позором я себя покрыла. Хоть за борт прыгай. Летала бабочка над морем и отлеталась. Налетел шторм, закрутил-завертел и смял крылышки о волны…
Дверь медленно отворяется. Да кого еще несет в такое время?!
- Котеночек спрятался? – голова Вороного просовывается внутрь камбуза. Смотрит исподлобья, но ласково.
- Андре-ей! – я хриплю, и горячие струйки быстро точат путь по щекам. Меня трясет, и не могу остановиться. Всматриваюсь в лицо Вороного, и нет во мне ни любви, ни ненависти, но только так нестерпимо обидно, что это он так со мной, - зачем?! За что?! Я не могу-у, - начинаю скулить тоненько, как собачонка, обиженная злым ребенком.
- Котеночку больно, - вмиг оказывается рядом, загребает в охапку, гладит волосы. Мне становится тепло, я вжимаюсь в эту горячую живую гору, и мне лучше. Говорит долго-долго; не запоминаю, не слежу за словами, просто плачу и улыбаюсь и… влюбляюсь… Прощаю все; себя корю, и думаю впредь блюстись, но уже сейчас чувствую подспудно, что буду с ним. Прижимаюсь к Андрею и греюсь, греюсь.
- Я с тобой, девочка моя, маленькая, добрая. Тебе будет хорошо со мной. Ты моя, моя славненькая девочка, - как сладко баюкают эти слова, и мне очень хочется верить, что все именно так, и я верю.

Кажется, я уже привыкла быть такой. Проходит время и стирает влажной губочкой меловые метины стыда. Так бывает у всех, я знаю, это нормально. У мужчин есть женщины, у женщин - мужчины, и какая разница, как это организовано. Мне хорошо с Андреем. Я чувствую, что я не одна и что, если что… Впрочем, какое здесь может быть «если что» в нашей команде. Ребятишки всегда относились ко мне хорошо, может быть, за исключением некоторых особо нелюдимых. Однако в последнее время замечаю, что, пожалуй, стали вести себя немного вольно по отношению ко мне. Ну да я этого не терплю. Всякому дам отпор.
Зато как же хорошо мне с Андреем! В воображении уже рисую себя невестой. Только порой закрадывается какое-то смутное опасение: да зачем же мужчине жениться, если он и так уже все получил, тем более что он моряк – птица вольная. Нет, он меня любит, он меня не оставит.
Вспоминаю снова и снова каждую черточку лица Вороного, любуюсь им как будто, и пробегает легкой дрожью сладкая истома по телу. Даже картошку теперь чистить не скучно – хоть про себя, а всегда разговариваю с ним. Бросаю взгляд на часы: вахта скоро кончится, и он сразу прибежит ко мне.
Шаги на камбузе. Вот он!
- Котеночек соскучился? – улыбается ласково, глаза вспыхивают задорными огоньками и манят прищуром.
Бросаю дела и в два прыжка оказываюсь рядом.
- Заждалась!
- Нетерпеливая, - треплет мне волосы на затылке. Я ласкаюсь, как кошечка, и прижимаюсь к горячей груди.
Говорим о чем-то неважном, просто потому что хочется говорить друг другу ласковые слова. Но вот лицо Вороного делается серьезным, черные глаза так пристально смотрят на меня, что мне кажется, он видит всё, внутри меня сокровенное.
- Знаешь, Анечка, нам с тобой нужно сделать одно очень ответственное дело в следующий рейс.
- Нам?
- Да, ты мне очень поможешь, и это очень важно.
- А что мне надо будет делать?
- Да ничего затруднительного. Дело вот в чем…
Объясняет мне обстоятельно, что можно заработать без труда, если купить мелким оптом сигарет в российском порту (а мы идем сейчас в Новороссийск) и просто привезти их в европейский порт, а там сдать в три цены, потому что там они очень дорого стоят. Ничего особенного, а навар хороший. А моя задача предельно проста: всего-навсего положить блоки с сигаретами где-нибудь у себя на камбузе, где к ним не будет доступа.
- Так значит, мне надобно их спрятать? Значит, это незаконно? – мне не верится, что Андрей может меня во что-то нехорошее втягивать. Он добрый, честный, щедрый!
- В общем, провозить сигареты, конечно, не запрещается – все ведь курят, кроме тебя, - смеется, - но несколько блоков можно счесть за большую партию, тут уже проблемы с таможней могут возникнуть. Лучше не рисковать и везти как-то незаметно.
- Ты что, хочешь совершить преступление? – продолжаю недоумевать.
- Да какое это преступление! Все эти границы, таможни с их условностями. Ничего плохого мы этим не сделаем.
- Но ведь формально мы становимся нарушителями закона. А если нас засекут? Нас посадят в темничку?
- Да не засекут, если не кричать на каждом углу. Найти-то, в принципе, все возможно, если хорошо искать. Но чтобы начать искать, должна быть наводочка, понимаешь? А кто может навести, если это никому, кроме нас неизвестно?
- Нет, я участвовать в преступных делах не хочу! И не хочу, чтоб ты этим занимался. Ну чего нам в жизни не хватает? Денег?
- Нам-то может и хватает, но ведь есть те, кому эти деньги исключительно нужны.
Андрей рассказывает мне про свою семью в Самаре. И все, действительно, не просто: больная мать, младшие сестры-студентки, и всех их приходится содержать ему.
- А я ведь грешен, могу и сам враз много спустить, - заключает он и вздыхает. Смотрит в пол молча.
Мне становится очень жалко и его, и его родных, я вспоминаю, что он и мне покупает подарки, а я-то их беру и даже не думаю, что его близкие люди живут в бедности. Мне становится совестно, корю себя за эгоизм.
- Значит, это очень-очень нужно, да? – заглядываю в лицо Вороного снизу.
- Да, очень, - снова вздыхает.
- А ты так уже делал раньше?
- Ну, случалось, - помедлив, отвечает как бы виновато.
- Ладно, пусть так. Значит, мне просто нужно их сохранить и не проболтаться?
- Просто сохранить и не проболтаться.
- А меня точно не засекут?
- Точно.
- А тебя?
- И меня.
Думаю еще недолго. Все-таки, конечно, сомневаюсь. Ну не делала я ничего противозаконного никогда! Да как же на это решиться!? Но ведь это нужно не мне, не для выгоды, да притом очень-очень нужно. И я решаюсь…

«Над всей Испанией безоблачное небо». Вспоминаю откуда-то из истории эту фразу. Выхожу на палубу к надстройке посмотреть берега Испании. Далековато, ничего не разберешь. Стоим на рейде: ждем таможенный контроль. Пора спускаться к себе и ждать, пока не придут и все не проверят. Занимаюсь привычными делами. Ага… Деловитый голос Никитича (старпома) на нечистом английском объясняет что-то топочущей публике. А это не просто публика, это таможенники, и они могут все проверить и все найти… Начинаю возиться: и у меня могут найти, я ведь везу… Нет не могут, я же не проболталась, а Андрей говорил, что им нужна наводочка. Нет, не найдут. А все-таки страшно…
- Аня, к тебе идем, - заходит Никитич и с ним целая толпа. Никогда не было так много. Да еще с собакой!
Моторчик в груди бешено затарахтел, словно кто-то нажал на педаль газа, по спине скатилась жаркая волна, в ушах зазвенело, и даже нос заболел. Меня охватил такой ужас, как бывает во сне, когда тебя находят фашисты, говорят на непонятном языке, но ты уже заранее знаешь, что поведут пытать, и… обычно просыпаешься от страха. И сейчас очень хочется проснуться, но нет, не проснусь.
Никитич смотрит недоуменно, видя мой жуткий испуг. Прищуривается, подбадривает:
- Что, собаки испугалась, Анюта?
- Ага, - киваю головой. Он-то ведь не знает, чего я на самом деле боюсь.
Золотисто-рыжий кобель с волнистой шерстью и задумчивой брылястой мордой, словно игрушечный, беспокоится, переминается, виляет хвостом, оглядывается на смуглолицых людей в форме и о чем-то им говорит по-собачьи. Ему отдают повод, и он начинает искать.
В глазах у меня чернеет, я еле усиживаю на месте, чтобы не грохнуться. Сон не кончается! Кобель прямехонько устремляется к шкафчику, где запрятаны проклятущие блоки, скребет дверцу и скулит. Мужчины в форме оживляются, что-то говорят собаке, подходят, открывают…
Все, как в замедленном кино, покадрово…
- Аня, что там у тебя? Да что с тобой? – голос Никитича словно прорывается откуда-то издалека.
Вижу последнее – пузатый таможенник извлекает блоки. Картинка схлопнулась, сон кончился…

Открываю глаза, ничего не понимаю, лицо в холодной воде, кто-то рядом. Смутно, не разобрать. Голова ужасно болит. Где это я? Может, дома? Нет, не дома, качает. А может, мерещится? Правда, качает. Мне приснился кошмар, как будто меня поймали таможенники с собакой. Со-он… Выдыхаю шумно.
- Ожила? Ну слава Богу! Ой, попала, девонька. Давай, вставай, ждут тебя.
Неужели не сон?! Резкость перед глазами начинает проступать. Надо мной лицо Михаила, боцмана.
- Пойдем, милаша, к капитану, тебя там дяди дожидаются.
- Миша, а что случилось-то, а? Миша…
- Да как что? Нашли твою контрабанду. Да ты и хлопнулась от страха. Никитич меня прислал тебя оживлять и вести к капитану. Будут разбирать.
С трудом сажусь на кровати, прикрываю пальцами рот. Случилось. Этого случиться не могло, но случилось. Кто-то всю жизнь скачет-поскачет – и ничего, а кто-то с первого раза попадается. Это я – с первого. Попалась… А что я скажу-то? В глазах набирается горячая влага. Рраз! Побежали соленые.
- Миша-а! А что мне делать-то, а что теперь будет-то, а-а-а?
- Что будет, не знаю. Скажи Евгень-Василичу, кто тебя на такое дело надоумил, может и пронесет, ну малясь накажут, но уж не в тюрьму же.
- Миша-а! Я не могу-у!
- Чего не могу-у?
- Сказать не могу-у, - продолжаю реветь все громче.
- Да глупая, все ж знают, чье это дело! Он на тебе прокатился, как на кобылке, а ты «не могу-у». Скажи, а то ведь тебе хуже будет.
Реву изо всех сил. Миша берет мокрое полотенце, протягивает:
- Вытирайся, да пойдем, а то еще чего назаподозрят.
Не реагирую. Миша сам огромной своей деревенской веснушчатой ручищей вытирает мне лицо скомканным полотенцем, прополаскивает и снова вытирает.
- Ну и красавица – матрешка расписная, загляденье, вся уревелася. А и ладно, может, пожалеют. Молись, девонька, пошли, - Миша берет меня за руку, как клещами, и поднимает.
- А я не умею, - не сопротивляюсь, встаю покорно.
- Чего не умеешь?
- Молиться.
- Ладно, сам помолюсь.

Делаю шаг сквозь дверной проем, словно прыгаю в холодную воду. По спине сбегают волны жара, болят глаза, и нос как будто звенит. Помру…
Сидят наши: Евгений Васильевич (капитан) и Никитич, напротив – таможенники, во главе с пузатым. Рыжий кобель лежит в ногах, вывалив сырой бархатный язык – одышка у него от жары; и мне очень жарко.
Миша усаживает меня у двери, помедлив, бормочет, что доставил меня в их распоряжение, и выходит.
Евгений Васильевич, прищурившись, начинает сдержанно:
- Ванесса, почему у тебя на камбузе столько сигарет? Может у тебя запас на всю команду, как будто продуктов? Или, может, тебе самой надо? - слегка улыбается, поднимает брови.
- А, мне? Нет, не надо. Это… - понимаю, что совсем что-то не то говорю, а что говорить, не знаю.
Лицо Евгения Васильевича вытягивается и хмурится:
- Так может это не твое?
Думаю судорожно, что же сказать, мне же нельзя проболтаться:
- М-мое.
- А зачем тебе столько?
Я только глаза таращу. Понимаю, что мне-то уж лучше совсем молчать, чтоб не вышло еще хуже.
- Так, - продолжает капитан, - ну, положим, что и не твое, ты не куришь. А кто тебе это дал?
- Да скажи, мы же знаем, чье это дело, пожалей себя, девонька, - участливо вставляет Никитич.
- Никитич, молчи пока, - поморщившись, говорит капитан.
Испанцы переводят черные свои глаза с меня на капитана, с капитана на старпома и опять на меня – не понимают, но им жутко интересно.
Евгений Васильевич скалит желтые зубы, смотрит на меня пристально и говорит:
- Ванесса, ты понимаешь, что ты натворила? Пока с тобой не разберемся, не будет разгрузки, а простой судна, знаешь, сколько стоит? Ты сутки простоя за всю жизнь не отработаешь! Ты в тюрьму захотела или чего? Или нам что, все деньги за твой штраф отдавать? Ты вообще понимаешь, какая ситуация с тобой вышла? Или тебя арестуют, или хозяина твоего «груза», или все судно!
Я плачу и уж совсем теряюсь. Да что же я скажу? Не могу же я сделать так, чтоб Андрея из-за меня арестовали. А если меня посадят в тюрьму? А судно уйдет, и никто и знать не будет из родных, где я пропала, и я останусь здесь на всю жизнь… в тюрьме… Реву в голос, но ничего не говорю.
Никитич подается корпусом в мою сторону, от глаз пробегают добрые лучики-морщинки:
- Ну, тише-тише. Давай по порядочку. Чьи сигаретки?
Его перебивают таможенники. Им, видимо, надоело все это представление. Пузатый, капитан и Никитич о чем-то говорят по-английски втроем, иногда кивая в мою сторону. Говорят напряженно. Никитич, кажется, все о чем-то уговаривает. Капитан спокоен, на меня глядит холодно. Думаю, он меня не защитит, судно ему, понятно, дороже. Пузатый тоже холоден, настаивает на чем-то вроде.
Вот и договорились… Пузатый оглядывается на своих, делает жест рукой. Смуглый коренастый усач с торчащей из-за воротничка черной шерстью снимает с пояса наручники. Для меня…
Ребята высыпали смотреть, как меня уводят. Очень-очень стыжусь поднять глаза. Чувствую, что из-за меня у всех неприятности. А что же теперь будет? Сообщат в пароходство? Арестуют судно? Или только меня? Меня бросят, без меня уйдут? Никто меня здесь не защитит, да и как защищать, я ведь преступница. Меня будут судить? Мне даже не верится, что все это действительно происходит, я не могу думать… Сходим на пограничный катер. Все, мне конец. А где Андрей? Я не могла его не заметить. Оглядываюсь. Все на меня уставились, молчат. Андрея нет.

Я уже плакать не могу… Сижу, привалившись к стене – здесь можно сидеть на полу – не холодно. Выспрашивали они меня в кабинете через переводчика, а я уж и при своих-то не могла сказать ничего, а тут и вовсе язык отнялся, только ревела – правды не могла выдать, а соврать бы не сумела, в голове гудит только, и ужас прямо сковал меня. Теперь вот сижу, обмякла. Мне даже поесть что-то приносили, а я не могу и не хочу, конечно, меня сдавило изнутри. «Эти», которые тоже тут со мной в одной клетке, тоже не ели: визжали, задирались к охраннику и гоготали. Я так думаю, они такое не едят. Я на них открыто смотреть боюсь, я вообще их очень боюсь. А вдруг они меня… даже не знаю, что сделают? Я раньше не видела проституток близко. Случалось, слышно их бывало в коридоре на судне, когда ребята некоторые развлекались. Но такое бывало только в наших портах – на иностранок денег жалеют, дорого, – да и то до моего угла они никогда не доходили. Мне это казалось такой премерзостью, что утром тошно было смотреть на всю команду, (я не знаю, кто именно их водил). А теперь я тут вместе с кучкой испанских проституток, и мне очень страшно.
Высокая алчно разукрашенная девка с сочными малиновыми губами, в кудрявом темно-рыжем парике направляется ко мне. Беда… Приседает на корточки передо мной, хрустнув коленями. Они обтянуты ажурной черной сеткой, коротенькая юбка съехала, открыв крепкие бедра. Передо мной чуть покачиваются нитки жемчужных бус и лицо ее, смуглое, как у всех этих южных людей. Кожа рябенькая на шее и плечах, а оно, наверно, закрашено. Рассматривает меня, чуть улыбаясь, долго, молча. Опускаю глаза, трудно дышать, боюсь хоть слегка пошевелиться. Рыжая начинает говорить мне что-то – спрашивает аккуратно, не зло. А я-то иностранных языков не знаю. Поднимаю на нее глаза: она смотрит пристально, с прищуром, чуть обнажив крупные зубы. Говорю одно: «не понимаю», и снова опускаю глаза. Девка вскидывается, разворачивается ловко, весело что-то говорит своим, все смеются. Одна дает ей зеркальце. Рыжая подходит ко мне и выставляет на вытянутой руке зеркало перед моим лицом.
Смотрю на себя. Ну и страшилище! Глаза маленькие, красные, веки и нос распухли, губы тоже, да и потрескались к тому же, волосы растрепались, висят тусклыми лохмами. Закрываю лицо руками. Слышу, как рыжая отходит от меня, они болтают о чем-то выразительно, может меня обсуждают, а может и нет. Какая разница. Они ведь тоже бабочки, как и я, только раскрашены понаряднее.
И слышится мне будто бы хрустальный звон, тихо-тихо, даже и не слышится, а чувствуется. Множество малюсеньких колокольчиков трепещут в небе. Свиристели это, наши северные птицы. Опускаются стайкой на запорошенные боярышники. Облепили ветки, как сизые яблоки с хохолочками, и звенят. Скоро улетят южнее, где зима помягче. Вижу рябины, натоптанные ягоды под ними, как капли крови на снежке, птичьи следы вышивкой по белому полотну. Крыльцо наше, крепкое, высокое, замерзшие шапочки астр перед ним, побледневшие, в белых колпачках снежных. Как хорошо, чистенько, радостно дома, под уютным покровом зимнего спящего сада.
И вот как будто я на Сибирском, и входим мы вверх по Ветлуге до самой нашей стрелки, и протискиваемся в Лапшангу, и встаем под откосом. А наверху – наше Михаленино. И будто бы вся деревня сбежалась посмотреть. А я на палубе – машу им, зову, и так мне радостно, что пришли мы прямо домой. И они нам машут. Узнаю всех знакомых наших, стоят семьями, смеются. И тут кто-то выкрикивает: «Смотрите! Вон она, потаскуха! Она преступница! Из тюрьмы, из чужой постели!» И вся толпа начинает зловеще выкрикивать: «Вон! Убирайся!» и много всего ужасного. Кидают в меня чем-то. И наши ребята из команды в меня плюют и ругают нечистыми словами. И вдруг вижу крупно, как будто совсем рядом, хоть и со всеми на горе, отец смотрит с укором и говорит одно только среди кричащих: «Нет тебе сюда дороги».
Просыпаюсь, сидя у стены. Все тело затекло и болит. Еще темно. Тихо. Смутный страх и тревога нарастают во мне, всплывает мутный кошмар вчерашнего дня, острый страх одиночества. Я в тюрьме. Прорезает словно молнией эта мысль не миновавшей беды, и сердце снова бьется учащенно. Боже мой, помоги! Выдыхаю. Надо заснуть, а то не доживу до утра. Засыпаю. Больше не снится ничего.

Меня будит грохот. Отваливается железная дверь. Плечистый охранник в синеватой форме с жутко волосатыми руками направляется в мою сторону. Ну все, наверно, поведут судить. Что-то веселое кричат вслед ночные соседки. Выводят во вчерашний кабинет. Сидит тот, который вчера меня допрашивать пытался и - радость-то какая - Никитич!
- Все, Анечка, поедем домой.
- Виктор Никитич! – так обдали меня теплом его слова, таким он мне кажется родным, что я опять плакать начинаю.
Он берет меня за плечо, привлекая к себе, и выводит из этого страшного места в сопровождении охранника. Иду послушно, склонив голову.
- Слава Богу! Заплатил за тебя Евгений Васильевич. Не нужны ему неприятности, да и тебя избавил, закрыли твое дело. Мелочь ведь, а как постращали. А если б не заплатил, то в пароходство бы бумага пошла – тебя бы уволили, и ни в один европейский порт больше бы не выпустили, была бы ты в черном списке. Пожалел. Слава Богу! Но как теперь решит с тобой, не знаю, он ведь из общих денег за тебя отдавал, да и немало отдал. Ну, главное, вызволил тебя. Я уж сам за тобой приехал, нечего тебе в клетке сидеть. Жалко тебя, молоденькая девочка еще, глупышка. Твой-то ведь Вороной носу нигде не показывает, знает, что виноват. Я уж его и распекать пытался, и на совесть давить, а он свое: «ничего не знаю, не мое, сам о ней такого не знал». «Да как же так?», - говорю: «шкура ты, клейма ставить негде! Из-за тебя девчонка в тюрьме, а ты отпираешься». И капитан ему говорил: «Твой ведь «груз», заплати за нее, заступись хоть так, и замнем». А он - как ни при чем, от всего открестился. Э-эх… Господи, помилуй… - Никитич отворачивается в сторону, глядит в окошко машины.
Едем в порт. Я молчу. Стыдно мне и страшно. Как теперь на судне будет. Из одного плена еду в другой, в свой же. Что со мной капитан сделает. Вот и Никитич не знает. Добрый он человек, сердечный. Всегда, если что на судне конфликтное случается, умягчит, рассудит, всякого пожалеет. Но злых и подлых, знаю, не терпит. Смотрю на профиль Никитича на фоне окошка. Красивый мужчина, благородный. Кажется, будто из старинного времени вышел, царского, был там полковником.
Мысли катятся, как горох по лесенке – вприпрыжку, сбивчиво. Что со мной будет? Да неужели Андрей меня не защитит, среди своих не заступится? Как же говорит такое Никитич про него, что он «шкура»? Он ведь добрый, настоящий, он меня любит. А почему же не пришел даже посмотреть, как меня с судна увозили? На вахте был, значит, не мог. А не заплатил, потому что где ему столько денег взять. И правильно, что не сказал, не вдвоем же нам сидеть в тюрьме!

Въезжаем в порт. Вот и Сибирский. Идет погрузка. Значит, обошлось, не простояло судно по моей вине.
- Пойдем к капитану, покажешься, что жива-здорова, - улыбаясь, говорит Никитич.
Как не хочется идти к капитану! Как страшно, как в тюрьму. Так ведь из тюрьмы еще выйти можно, а с судна никуда не денешься, а капитан на судне – царь и вершитель судеб.
Евгений Васильевич цыкает зубом и весело бросает:
- Ну, здравствуй, блудная дочь. Как спалось на чужбине?
- Дома лучше, - отвечаю не радостно.
- То-то же. Ну, будешь всю жизнь помнить, как легкие деньги добываются.
- Не буду, - говорю в пол.
Капитан строит удивленную физиономию.
- Добывать не буду, - поправляюсь я, - а помнить-то буду, - жду напряженно, какое же будет наказание.
- Так, ты у нас штрафница, - медленно говорит капитан, потягивая последнее слово, как сигарету, - оно ведь самое важное.
Внутри меня словно струна зазвенела: приговор выносить будет.
- Деньги за тебя отданы общие, значит всем и решать, что с тобой делать. Иди, готовь обед, все уже оголодали, как волки. Сегодня разберемся, как с тобой быть.
Выкатываюсь из каюты капитана и слетаю в свое убежище. Валюсь плашмя на кровать. Ай! Налетела ребрами на бортик, больно. Подушечка моя, моя душистая, пахнет домом. Мое одеялко, тепленькое, сохранное. Нет, встаю! Чтоб больше ни малейшей ошибочки, ни одного нареканьица! Может, простят?
Иду на камбуз. Все здесь мое. Моя вотчина. Что тут у меня есть? Надо изловчиться, да что-то получше, посытнее сделать, чтоб всем понравилось. Кто у меня чего не любит? Капитан не ест гречку, убираем. Алексей не будет салат, если в нем сладкий перец, так, кинем в суп его. Дима не ест курицу, подсуну ему рыбы. Сегодня не допустим ничего нелюбимого, а то они решат не в мою пользу. Эх! Да по-любому не в мою! А вот Андрей у меня все ест, он не привереда. Да где же он? Может, не знает, что я уже здесь? Мне так плохо, а он не идет. Весь день, как гонщик перед стартом, жду отмашки. Да нет, не отмашки, приговора…
- Котеночек! Бедненькая девочка, маленькая, - проворно преодолев пространство камбуза, Андрей оказывается рядом и тискает меня.
- Милый, вот видишь, как получилось, - не знаю, оправдываться мне или жаловаться, - я не проговорилась нигде, я сказала, что «это» мое.
- Я знаю, молодец, умница, настоящий Мальчиш-Кибальчиш. Помнишь, «они меня пытали-пытали, пытали-пытали, но я им ничего не сказал», - улыбается, треплет за щеку, как ребенка, - чем-то вкусным пахнет, мы все так проголодались без тебя, на сухом пайке.
- Андрей, а может, меня простят, если буду себя хорошо вести? я всегда буду делать вкусно, – с надеждой заглядываю в глаза Вороного.
- Не знаю, что там Василич думает.
- Он сказал, «как все решат». Ты заступишься за меня?
- Конечно, а как же, ты ведь моя. Моя? А где твоя ласка? – прижимает теснее. Я чувствую, как он закипает.
- Андрей, пусти, не могу, у меня все болит, я на ногах не стою, и на душе хуже некуда, не сейчас, - выкручиваюсь из цепкого капкана его рук – сил не хватает.
- А как же я? Я и так без тебя всю ночь промучился. А ты – «пусти, пусти», - не отпускает.
Как-то обидно звучат эти слова. Он провел ночь в своей постели, а я – на полу в тюрьме, он мучился, а мне там сладко было.
- Андрей, мне, наверно, хуже в тюрьме было, чем тебе в каюте. Не могу, прости.
- Ладно, как хочешь, - сухо бросает, поворачивается, быстро выходит.
Ну вот, и его обидела. Да что же я за непутевая такая! Конечно, он переживал, а теперь рад, что я вернулась, и хотел излить свои чувства, а я его выгнала. Эгоистка. Но все-таки, правда, не могу.

Уходим из Испании. Слышу, как гудят машины. Обычно, так интересно, отходить от берега. Покидаешь одну страну и отправляешься в другую, в море, в приключения. Всегда стараюсь выйти и посмотреть, попрощаться с землей, а вдруг навсегда?! А теперь сижу у себя, страшно. Не радостно мне уходить в море: уходим от земли, и словно тюремная дверь затворяется, никуда я отсюда не денусь, не убегу, и как решат, так и поступят со мной.
Обед подаю, не поднимая глаз ни на кого, еле-еле удерживаю посуду, мотает меня, будто первый раз качку почувствовала. И все, как будто обычно, благодарят, просят еще, но воздух, словно, полон электричества, как перед грозой.
Вот уже ужин скоро, и ничего. Уже сил нет томиться. Стараюсь хоть как-то успокоиться: слушаю, как мерно гудит утроба Сибирского. Андрея нет, он обижен; и я не выхожу. Как же мне одиноко и страшно! Как я беспомощна в теплом уюте судна, среди своих, среди людей! Какой маленький штришок наш Сибирский в синей бездне! Да вся планета наша – крупица в бездне черной. Какое единение должно быть среди нас, чтобы оставаться живыми, и сколько жизни должно быть в каждом, чтобы заполнить пустоту! Но вместо единения – одиночество. Жизнь – это пламя, это любовь. А там, где этого нет, каким бы это не казалось, наступает холод, мрак, пустота. И у нас здесь, этого нет. Бравые парни, веселые, добрые, такие славные в компании, которым я так старалась послужить, искренно, изо всех сил, готовы вынести мне приговор! За что? За деньги… Здесь нет любви, и нет настоящей жизни. Это заколачивание…

Ужин. Душа у меня в пятках. И ничего не происходит, все своим чередом. Может, пощадят? Капитан с дедом за своим столиком говорят о своем, никто и малейшего внимания на меня не обращает. Да, уж лучше быть пустым местом, чем при-го-вор. Никитич желает всем приятного аппетита, уходит; дед встает, привычно говорит то же самое и покидает кают-компанию. Остается несколько человек. Неужели ничего не будет? А я так плохо о них думала. Злющая. Надо идти к капитанскому столу, убирать посуду за дедом. Иду с тревогой, опустив глаза. Собираю тарелки, поворачиваюсь…
- Ванесса, постой, - голос капитана.
Замираю в ужасе. Приговор.
- Решено твое дело. Деньги общие – платишь всем. Чем будешь отдавать?
Молчу, не шевелюсь с тарелками в руках.
- Мы так и поняли, так и решили. На двери у себя увидишь список. Сегодня ночью – ко мне. Все понятно?
Даже посуда не падает из рук. Все во мне застыло, захолодело, и не могу сделать шага, ни понять, ни поверить не могу. «Ночью ко мне» - самые страшные слова за всю мою жизнь.

Да теперь мне действительно некуда деться, ни убежать, ни спрятаться. Если я не подчинюсь, что будет? Нет, не пойду. На двери у меня, действительно, - список. Первой строчкой – капитан с сегодняшним числом, следом второй штурман – на завтра, потом – второй механик и дальше по убыванию должности. Даже вся матросня и студенты. Деда и Никитича нет, еще нет Михаила, пожалели, значит, не стали в этом участвовать. И Андрея, конечно, нет. Но почему он меня не отстоял? Не смог, наверно. Срываю скверную бумажку с двери, но не выбрасываю, беру с собой.
Бегу к Вороному в каюту, сломя голову, налетая на стены. Он просто должен меня спасти! Нельзя меня делить на всех! Нету. В рубку, скорей! А если там капитан? Упаду в ноги, умолять буду, может, сжалится.
Бегу наверх. Андрей в рубке и паренек-рулевой, студент. Влетаю, запыхавшись:
- Андрей!!!
- Саша, выйди, - низко и тихо говорит Вороной.
- Андрей, спаси меня! Они меня хотят… - рыдаю, падаю на пол, меня трясет.
Поднимает меня, берет на руки, начинает качать, как младенца. Целует, баюкает. Подождав, когда я немного успокаиваюсь, нашептывает.
- Котеночек, миленький, я знаю. Я пытался, очень, ты знаешь, я тебя люблю, они мне сказали, что один голос ничего не значит. Я не смог.
- Андрей, ну купи меня у них, я тебе всю жизнь служить буду!
- У меня нет столько денег, я бы тебя сразу купил, то есть выкупил. Понимаешь, нету.
- Андрей, ну что же делать? – опять реву.
- Терпеть, котеночек. На судне законы жестокие, и все им подчиняются.
- Не могу, - всхлипываю, - не могу подчиняться. Не пойду.
- Пойдешь, - говорит совсем тихим шепотком.
- Андрей, как «пойду»? – у меня глаза выкатились от ужаса.
- Вот так, пойдешь, надо, - ставит меня на пол, держит за плечи. Темные его глаза полны холода. В них она – черная бездна… Вижу ее и смиряюсь с этим, что «надо». Встаю уже без слез и бреду брать ключ от душа. Значит, мне пора.

Кажется теплый дождь, гроза ушла, уже не душно. Я дома, у куста шиповника. Розовые цветы его благоуханием своим собрали множество пчел, и они гудят вокруг. Открываю глаза. Нет, это не пчелы, это голова моя гудит, и не гроза прошла, не дождь, а гроза человеческой подлости и злобы настигла меня. А аромат шиповничный – это правда. Василич со сладострастной гримасой водит по моему лицу розой. Очень хочется цинично сплюнуть в сторону, но я просто отворачиваюсь. Дорвался, старый. Ниже тряпки меня опустил, а теперь наслаждается, розой гладит, извращенец. Поил меня вчера дорогим коньяком, я такого ни то, что не пила, даже и не видела. Из особенных бокалов-тюльпанчиков. А мне, что было делать? Вот и пила, чтобы не умереть от позора. Да нет, сильно-то голова не гудит. Это душа гудит. Дать бы ему сейчас коленом по брюху, вот бы скорчился! Собираю все силы, ловко перекатываюсь и вскакиваю. Судорожно хватаю одежду и пытаюсь запрятать в нее скверное свое тело.
- Ну, куда же ты, моя принцесса? – валяясь, сучит руками еще пьяный капитан.
- Отработала вам, иду готовить завтрак.
Скорей выскакиваю. Это было ужасно. Но сделать он со мной ничего не смог, старый и пьяный. То есть отчасти мне повезло. Влетаю на камбуз, полная злобы и цинизма. Насыпать бы им стрихнина! А сколько времени? Четыре доходит. Пойду спать. Обойдутся кашей, злыдни. Вспоминаю вдруг о розе. Значит, заранее купил ее, старый подлец, не из воды же он ее выловил! Давно, видать, мечтал со мной поразвлечься, да возможности не было. А тут такой случай! Пока в темнице сидела, он уж решил, как меня наказать, цветы заказывал. Сам это все придумал, а свалил на всю команду. Хитёр, зараза!


День прошел гнусно; снова иду за ключом от душа. Меня охватило такое отчаяние, что даже страх и боль уже притупились. Мне становится все равно. Андрея я сегодня даже не видела. Нет, видела, он приходил на обед, но было не до него. У меня теперь две работы – дневная и ночная за долги, и он сам меня «благословил». Перебьется!
Второй штурман, Игорь, ловкий голубоглазый парень с русой бородкой, немного сноб, любит сибаритствовать в портах. Кажется, он-то и водил девок. Красиво говорит, умно, так чтоб обращали внимание. От него я так просто не отделаюсь, как от капитана. Решаю, что буду воевать всякой хитростью. Да где там! Сжимаю кулаки, иду… вхожу с отчаянием и злобой, сцепив зубы. Вижу, что все готово: откупорена бутылка такого же коньяка (в одном месте,



Комментарии