Автор - сергей алхутов

царь и пёс



Предисловие

Предлагаемый вашему вниманию текст содержит в себе ряд косвенных свидетельств о собственном происхождении. Так, судя по тому, что он содержит комментарии в виде сносок, иногда полемизирующие с его основным содержанием, в окончательном виде он принадлежит перу нескольких (возможно, двух) людей. Судя по встречающемуся в сносках слову «подлинник», перед нами перевод какого-то подлинного текста, написанного, возможно, на древнегреческом языке. В тексте встречаются косвенные указания на время его происхождения — не раньше 1961 г. (указание на русских космонавтов). При тщательном анализе сносок обнаруживается, что переводчик (если только он один) в ряде мест весьма критично относится к тексту — например, комментируя химический пример с сульфидами и сульфатами; в других же местах, напротив, будто бы не замечает явной несуразицы; например, мимо его внимания прошёл вопиюще натянутый пример с воздухом и водой в конце текста. Остался никак не откомментированным эпизод, в котором Сиддхартха Гаутама изучает китайский язык — судя по обильным комментариям к греческой и санскритской семантике, переводчик знаком с этими двумя языками, но не знаком с китайским. Да и сам перевод в ряде мест оставляет желать лучшего; остаётся выразить надежду на то, что потеряв художественную прелесть первоисточника, если таковая имела место, он не утратил достоверности последнего.

Специально для данной версии: все сноски преобразованы в концевые и отмечены в тексте цифрами НЕ в верхнем регистре, а обычным шрифтом.



-*-



Афины залиты солнцем по самую щиколотку, а зной течёт сверху ещё и ещё. Босой ногой на камень уже так просто не наступишь — лучше уж сейчас ходить в сандалиях. В такую погоду, пожалуй, запросто можно отправляться на войну без шлема, так как перегретая голова по свойствам вполне его заменяет — тяжёлая, горячая, звонкая и пустая. Одним словом, бронза. Даже глаза изменяют своему обыкновению: они втягивают свои тонкие невидимые щупальца, с помощью которых, как говорят иные философы, и происходит зрение, и начинают непосредственно ощущать весь жар и всю тяжесть солнца. О, Гелиос! Скоро весь мир закипит — конечно, если главным из четырёх его элементов является вода.

Да уж, водицы бы ключевой! Листья олив и смоковниц кое-где начинают желтеть — деревьям тоже не хватает живительной влаги. Если их вдруг касается мимолётный ветерок, то они шелестят настолько отстранённо, что даже Платону со своими рассуждениями было бы до них далеко. Если бы только Платон мог шелестеть… Говорят, далеко-далеко в сторону восхода солнца (о, как оно печёт, совсем допекло!) есть великие пески, и в них растут деревья… тамошние называют их «саксаул». То ещё название, всё равно, что ящерицу назвать грохочущей травой1. Вот на что, пожалуй, должна быть похожа платонова силлогистика! Кстати, говорят ещё, что в тамошнем песке летним днём можно запечь яйцо быстрее, чем на огне. Значит, у нас тут ещё не так уж плохо.

А вот на краю Агоры в жидкой тени увядающей смоковницы стоит собака Диоген и дрочит. Удовольствие на его лице явно разбавлено ехидцей, которая, однако, не мешает ему сладострастно приподниматься на цыпочки. Кажется, все Афины уже слышали его комментарий по этому поводу: «Вот если бы можно было так же легко утолить голод, поглаживая живот!». Говорят, вчера этот странный человек выбросил свою миску, сказав, что харонова лодка такой тяжести не выдержит.

Под соседним деревом развлекается пара мальчишек. Они где-то добыли хвост от дохлой собаки. Один из пацанов удерживает его рядом с тем местом, где у Диогена, соответственно, находится фаллос, и старательно повторяет диогеновы движения рукой то по шерсти, то против шерсти. Второй бегает вокруг него на четвереньках, лает, рычит и иногда покусывает своего товарища за икры.

Диоген вовсе не обижается. Пусть это делают другие, если им охота нести в душе груз обиды. Но ведь вполне возможно, что для Харона обида весит больше, чем миска и кружка вместе взятые. И если её не переправишь на ту сторону Стикса, то на кой ляд она вообще нужна? Зачем подбирать и таскать с собой всякую дрянь?

Ступени храма Матери богов сегодня пусты большую часть дня. Агора тоже почти пуста; если не считать Диогена и двух мальчишек, на ней за прошедшее с окончания утра время появилось не больше пяти человек. День не базарный, не рабочий, не людный. Даже жители Керамика, наверное, попрятались по домам, и гончарные круги в их дворах выглядят как одинокие огрызки яблок на подносах. Кто знает, может быть с некоторой высоты и все Афины выглядят сейчас как сушёное яблоко раздора…

По-своему добрый, хороший день. Жара такая, что раздоры между промакедонской партией и патриотами Аттики, похоже, высохли и сморщились — и это не смотря на то, что именно сегодня утром в Афины прибыл Александр.

—*—

Александр Македонский вряд ли нуждается в представлении. Он — царь. Это знают все. Это знает и он сам и пользуется этим знанием, властвуя над людьми. Однако, есть в нём ещё что-то, что, кажется, даёт ему власть не только над родом человеческим.

Показательна в этом смысле история его, так сказать, знакомства со своим конём Букефалом. Александр был ещё юношей, даже, пожалуй, мальчиком, когда его отцу Филиппу привели на продажу коня. Конь не покорился никому из царских приближённых, Филипп рассердился и приказал увести его, и тогда юный Александр сказал вслух, что люди трусливы, по каковой причине и теряют такое сокровище. Оставляя в стороне историю того, как ему удалось подчинить себе Букефала, можно задаться вопросом: почему и зачем ему понадобилось это говорить?

Незадолго до этого, беседуя с товарищами, Александр сам дал ответ на этот задаваемый нами самим себе вопрос. «Вот так отец покорит всё, а мне не достанется ничего», — сказал он об очередной победе Филиппа.

Напрасно афинские обыватели считают Александра честолюбивым. Он интересовался не честью, а личной властью. Личной, то есть не принадлежащей ему по праву занимающего престол, а принадлежащей ему по праву человека, который её взял. А интересовался он ей потому, что всё непокорённое, независимое и неуправляемое вызывало в нём чувство, которое большинство называет отвагой, а проницательное меньшинство — страхом наизнанку. Недаром же говорят: чего человек боится, ты поймёшь по его отваге2.

Не ведает страха кошка перед мышью, волк перед зайцем и человек перед копчёной рыбой. Но достаточно представить себе, как твой потенциальный обед выскакивает из миски и атакует тебя, высматривая мёртвыми свернувшимися от жара глазами твои уязвимые места, и отверзает страшную пасть для последнего укуса… Вот тут-то и проявляются отвага, доблесть и героизм. Человек, с детства не изведавший страха, никогда не будет и героем.

Букефал был для Александра именно таким потенциальным обедом. Позже его аппетиты распространились на всю Элладу, а затем и на варварские страны — к описываемому моменту он положил глаз на Персию.

Вернёмся к описываемому моменту. Царям свойственно жить во дворцах. Поскольку именно этой скромной роскоши в самом демократическом городе Ойкумены нет, Александру пришлось выбирать себе место постоя так, чтобы и дом, и его хозяин оказались достойны такой чести. Ну, и кроме того, чтобы этот последний (об этом мог догадываться только сам царь) был потенциальным обедом. Честь — это лишь для поддержания репутации как одного из рычагов власти. И царь выбрал дом Кратета.

Кратет как потенциальный обед был философом. Философы вообще — народ слабо управляемый, а школа киников, к которой принадлежал Кратет, была в этом смысле воплощением непокорности. То есть не то чтобы они как потенциальный обед выпрыгивали из миски — они, казалось, покинули её раз и навсегда.

Кратет же как достойный принять царя человек принадлежал к одному из самых знатных фиванских родов. Впрочем, прожив у него пару дней, царь обнаружил, что тот обходится с Александром с удивительной, не свойственной аристократам простотой. Солдафонством здесь отнюдь не попахивало, но Александр скорее почувствовал, чем понял, что всё же есть нечто, роднящее принявшего его с любым солдатом на поле боя: Кратет будто был лично знаком со смертью и знал, что она всех сравняет. На третий день постоя у Кратета царь спросил его:

— Ты ведь философ?

— Был философом, — ответил тот, накручивая на палец прядь своей волнистой бороды.

— Почему же ты перестал им быть? — задал вопрос Александр, непроизвольно погладив бритый подбородок.

— Философией надо заниматься лишь до тех пор, пока не поймёшь, что между начальником войска и погонщиком ослов нет никакой разницы, — без тени дерзости ответил бывший философ и спокойно улыбнулся.

— А дальше? — рука Александра с какой-то задумчиво-непонимающей растерянностью замерла на подбородке.

— Спроси у Диогена.

— Диоген? — взор Александра метнулся куда-то вбок, затем взлетел к потолку, — Рождённый Зевсом3? А я его знаю. Он был пленником моего отца. Я видел его пару-тройку лет назад после битвы при Херонее.

— Ты его видел, ты прав. Но ты его не знаешь.

— Так пригласи его сюда и познакомь нас.

— Ты уверен, что ты этого хочешь, царь? — Кратет сделал ударение на слове «царь».

— Когда я хочу, я всегда уверен, — щёки Александра покраснели, — Пригласи его сюда. А я тебя награжу: восстановлю твои родные Фивы.

Типичный царский жест! Мол, что нам стоит заново отстроить самый крупный город Беотии? Но жест этот был сделан Александром неспроста: слова «ты его не знаешь» для него были равнозначны указанию на непокорённую часть мира, и это задевало за живое.

Кратет отделил от бороды вторую прядь и начал скручивать её с первой.

— Ты разрушил Фивы, и ты оставил нетронутым среди развалин дом Пиндара. Но скажи, где теперь живёт Пиндар?

Царь молчал. Может быть, до него впервые дошёл смысл того, что фиванского поэта уже больше ста лет нет в живых.

— Ты можешь восстановить Фивы, но скажи, где тогда будут жить фиванцы?

Александр молчал и продолжал смотреть на волшебные превращения бороды Кратета, как он мог бы смотреть на огонь или на закат солнца, или на трупы врагов, или на полёт ласточек.

— К тому же если ты их и восстановишь, какой-нибудь новый Александр снова их разрушит. Я прав или ты не понял?

Александр наблюдал, как третья прядь сплелась с двумя другими в тугую косичку, и левая рука бывшего философа щепотью придерживала косичку за самый кончик.

— Ну, да пребудет с тобой твоё мужество и да снизойдёт на тебя мудрость. А я пойду к Диогену и попробую пригласить его сюда, — Кратет, расплетая косичку на бороде, встал и удалился.

—*—

Диоген сидел в тени храма Матери богов невдалеке от своей глиняной бочки и смотрел на землю. Глаза его были открыты, на губах происходила игра спокойной, радостной и язвительной полуулыбок. Подойдя ближе к нему, Кратет заметил, что учитель разглядывает два знака, выложенные на земле очень знакомыми мелкими белыми камешками. Один из них был крестом, состоящим из четырёх букв «Γ» (гамма), другой — его зеркальным отражением.

— Посмотри на эти символы, друг, — произнёс Диоген, не поднимая взора, — они родились в Индии, там их называют «су-асти», по-эллински «благое бытие». А вот этот, сделанный из четырёх «Γ» — его можно озвучить, например, так: «Познание — источник тишины и смеха».

— Озвучить? Ах, ну да, четыре гаммы4. А второй?

— Второй… Ты ведь знаешь, Кратет, что эти латины сделали с нашими буквами. Так вот, это у них, — Диоген закрыл ладонями от взгляда Кратета верхнюю и две боковые ветви знака «обратное су-асти», — вот это, то, что ты видишь — буква лямбда. Такой вот крест из четырёх латинских лямбд. И озвучить его можно по латыни. Например: «Lectio Leti Libero ex Libidinum», по-эллински «Принятие смерти освобождает от желаний».

Диоген задумался. Задумался и Кратет. Но учитель оборвал ход его мыслей:

— Ты что, слушал всю эту фигню, которую я говорил?!

…Выйдя из ступора, Кратет принялся теребить бороду. Намотав её прядь на мизинец, он спросил:

— А что такое фигня?

— О, это слово подарил мне космос, и я его люблю. Знаешь ведь, смоковницы называют ещё фигами. Так вот, «фигня» звучит лучше, чем «смоковня».

— Звучит лучше. А что оно значит?

Диоген взглянул на Кратета, оценивая, готов ли тот принять байку в качестве ответа.

— На финикийском берегу живёт множество евреев. Их легенда гласит, что первые созданные Богом мужчина и женщина съели яблоко с дерева познания. И тогда они поняли, что обнажены, и прикрыли причинные места листьями смоковницы.

— И что?

— «Фигня» — это слово обозначает жалкое прикрытие для чего-то самого важного и потому запретного, что ты знаешь. По сути, любое слово — фигня.

Оба замолчали. Какое-то время спустя Кратет в очередной раз понял, что ни с кем ему не молчится так хорошо, как с Диогеном.

Когда фиванец собирался покидать учителя, он вдруг спохватился и сообщил:

— Александр хочет с тобой познакомиться и зовёт в гости.

— Передай ему, что овёс к лошади не ходит, — сказал Диоген и спокойно улыбнулся.

Кратет принялся наматывать прядь своей бороды на указательный палец, как бы старательно записывая в память то, что сказал ему Пёс.

— Намотай её на хер и так и ходи, — язвительно предложил Диоген.

Кратетова рука замерла, он на секунду остолбенел, а затем они оба, Пёс и фиванец, заржали как два жеребца и крепко обнялись.

—*—

Быть знакомым со смертью — почти наверняка значит не бояться её. Диоген — судя по всему, учитель или старший товарищ Кратета. Значит, и он не боится смерти. Значит, силком его к себе прийти не заставишь, если только, в буквальном смысле слова, не накинешь на него силок или сеть. Но разве это способ знакомства?

Примерно так попытался рассудить Александр, перебесившись из-за отказа Диогена нанести ему визит, казнив сгоряча пару своих охранников и, наконец, успокоившись. Впрочем, успокоение его было весьма относительным. Во-первых, всё-таки… всё-таки… всё-таки, кем надо быть, чтобы отказать ему, царю?! Во-вторых, что за оскорбительное сравнение его, царя, с лошадью?! Но! Какова фантазия! Восхитительный наглец. Царю очень хотелось посмотреть в глаза тому, кто смеет себя вести столь дерзко и… непонятно. Диоген был непонятен Александру, и Диоген был неподвластен Александру. Впрочем, не одно ли это и то же? Казнить его не было бы способом подчинения, сказал он себе. Придётся подойти к нему, как, кстати о лошадях, в своё время я подошёл к жеребцу Букефалу, сказал он себе. Мы ещё посмотрим, кто из нас лошадь, сказал он себе и вдруг споткнулся: ой, если он лошадь, то я овёс?! Вот ведь поворот, ворон его раздери.

Он ещё много чего говорил себе, и было ясно, что философ зацепил царя. Ему казалось, что верёвочка, на которую его посадили (как вяленую рыбу), и другой конец которой был привязан к храму Матери богов, натянулась.

Александр обошёл храм Кибелы почти кругом — а как ещё, когда верёвочка держит? — и нашёл Диогена на задворках любующимся полётом бабочки. Он сделал знак охране, чтобы та отстала.

— Философ, — обратился царь к Псу, — я пришёл к тебе.

Диоген оторвал взгляд от бабочки, которая как раз села на цветок — как всегда, не оставляя под собой почти никакой тени.

— Кто ты?

— Я Александр.

— Мне известно твоё имя, хоть я и не согласен с ним. За твои проделки в Фивах тебя следует переименовать в Алетандра5. Но ведь твоё имя — это не ты, иначе ты состоял бы из звуков или букв. Я прав или ты не понял?

Второй раз за последнее время царю задавали этот дурацкий, не оставляющий выбора вопрос, и второй раз он не нашёл что сказать.

— Ну ладно; скажи, зачем ты пришёл ко мне, если ты меня боишься? Может, именно поэтому?

— Я никого не боюсь, — лицо царя начало приобретать отчётливый румянец.

— Ложь, миф для народа. Красный-то ты красный, а глазки-то потупил, пытаешься разобраться в своих чувствах. Если бы то, что ты никого не боишься, было бы правдой, ты не имел бы охраны. Хорошо, ещё вопрос: что ты собираешься делать ближайшие десять-двадцать лет?

— Я покорю весь мир и стану великим владыкой.

— Ты до сих пор мечтаешь вырасти, македонский царь6? У тебя, похоже, были проблемы в детстве. Но во имя Зевса, неужели ты думаешь, что покорив весь мир, ты не найдёшь, чего бояться?

Лицо Александра всё больше и больше заливалось краской, а кулаки непроизвольно сжимались. Его бесил этот человек. А на лице Диогена присутствовали спокойная улыбка и бездонные глаза.

— Правда, удивительно? — вновь заговорил он, — один человек может управлять телом другого человека. Где же тогда границы между людьми? Я захотел, чтобы твоё лицо покраснело, и твои руки сжались в кулаки. Я этого добился. Я тоже владыка.

Теперь Александра бесил не только этот человек. Теперь Александра бесил и сам Александр.

— Ты ведь заметил, что я сказал «тоже». Потому что и ты тоже, — Диоген перешёл на тихий шёпот, и Александр вынужден был наклониться к нему, — ты величайший владыка. Ты владыка всего мира. Даже больше — ты бог.

Александр выпрямился.

— А ты не философ, а грубый льстец, — казалось, он потерял к Псу всякий интерес.

— Я не льстец, я говорю правду, — ответил Диоген громко и уверенно, — только ты ещё не знаешь этой правды. Ты не знаешь, что ты уже царь.

— Как это так — не знаю? — интерес царя к Диогену вновь напомнил о себе.

— Так вот, не знаешь. Ты думаешь, что ты царь Македонии? Неправда. Царь Македонии — это всего лишь место, которое ты временно занимаешь.

— Как это временно?

— А ты что, решил записать свою царскую роль в список бессмертных? Так вспомни, что и боги свергали друг друга с престола. Ты не македонский царь, ты лишь временно занимаешь это место.

— Тогда кто же я?

— Ты уверен, что хочешь это знать?

— Когда я хочу, я всегда… — Александр почему-то осёкся, и заигравший было на его щеках румянец пропал.

— «Всегда» — очень вредное слово. Когда ты уже действительно поймёшь, что уже не боишься узнать, кто ты — приходи ко мне.

Диоген отвернулся, давая знать, что аудиенция окончена, и продолжил наблюдать за бабочкой.

«Точно, чокнутый, не зря об этом афиняне говорят», — подумал Александр и дал страже знак, указывающий, что его надо сопроводить назад в дом Кратета. И только он сам мог догадываться о том, что мысль о сумасшествии Диогена — это лишь его внутренняя попытка защититься от прыжка потенциального обеда из миски.

—*—

Над Афинами разливается закат — багровый, как лицо Александра, когда тот гневается, но никого не пугающий, а напротив, абсолютно умиротворённый. Звуки рынка, звуки рассуждающих философов, звуки птиц, жуков и мух, звуки впряжённых в повозки волов и вращающихся на осях колёс — всё растворяется в этой умиротворяющей багровости, и огромный хитон неба с уже блеснувшей бляшкой вечерней планеты на плече, и огромное сплющенное Солнце, сплющивающееся всё больше и больше под поклажей наступающей ночи и тонущее в океане горизонта, и льняной силуэт луны, льнущий к Водолею и любующийся не то земным покоем, не то самим собой — эти трое и многие другие, и многое другое сразу как-то становится заметным и важным, становится единственным, что есть важного в мире, а может быть, и вообще единственным, единым и неделимым, потому что как можно разделить мир на то и это, на там и здесь, на тогда и сейчас, на страх и отвагу, на добро и зло, на атомы и пустоту? Всё едино. Всё наполнено миром и покоем. Всё багровеет, затем темнеет и затихает, всё закатывается и блестит на плече неба, всё любуется земным покоем или самим собой. Всё укладывается спать — вот что такое сумерки. До завтра! До завтра, моё всё, моё любимое, восхитительное всё! Где-то на окраине Керамика всё напевает тихую колыбельную песнь своему сыну, и этот сын всего, гражданин мира — он тоже всё — засыпает, посасывая палец, и ему уже снится удивительный сон, в котором он пролетает над чужими странами, над горами, над морями, а где-то там, в глубине моря или на вершине горы прячется могучее, но спокойное всё, пропившее свой трезубец или проигравшее в кости все свои громы и молнии и оттого бессильное злиться, а следовательно, радостное тихой радостью и позволяющее яркому солнцу заливать всё днём и отдыхать от трудов ночью, ибо всё циклично, ибо всё приходит и уходит, а также и луне ночью заливать всё дивным серебристым светом, а днём лишь изредка показывать свой выцветший лик на выцветшем небе, но сейчас не день и не ночь, пусть юный гражданин мира уже смотрит второй или третий сон про Посейдона и Зевса — сейчас не ночь и не день, сейчас сумерки. Сейчас как раз то время, когда вечерняя планета блестит на плече неба всё ярче, а солнце уже готово бросить свой последний пронзительный луч в багрянец небес — последний на сегодня, но лишь очередной, бесконечный по счёту в бесконечном круговороте дней, лежащий как раз посередине этой бесконечности. Последние философы, последние торговцы разбредаются по домам, лишь где-то на земле лает собака, невидимая и одинокая, да где-то на небе, ниже линии горизонта, молчаливо сияют на пару Большой и Малый псы.

—*—

— Куда ты собираешься идти, царь? — спросил Кратет у Александра, видя, как тот подставляет ногу рабу, в число обязанностей которого входит надевать владыке сандалии.

— Это не твоё дело, бывший философ, — резко ответил македонец, и столь же резко порозовели его щёки.

— Воля твоя, но я спрашиваю именно потому, что знаю, куда ты идёшь.

— А ты сейчас пойдёшь к воронам, если так много знаешь, — ещё более резко ответил Александр и покраснел до корней волос, — чем дольше я у тебя живу, тем больше у меня чешутся руки тебя казнить.

— Ты нетерпелив, царь. Обещаю, что умру обязательно. Когда-нибудь, — рука Кратета потянулась к бороде. Вдруг его губы искривились, быстрый смешок сорвался с них, фиванец вытянул средний палец, сжав остальные, и намотал на него приличный клок растительности.

— Вот что я делал до сих пор, не отдавая себе в этом отчёта, — победно сказал он и тут же задумался, — интересно, откуда это у меня?

— О чём это ты? — спросил Александр, подставляя рабу другую ногу.

— Говорю о своём, умалчиваю о нашем с тобой общем.

— Да? — Александр не нашёл ничего, что можно было бы прибавить, и принялся вертеть в руке и взвешивать на ней меч. Затем он нацепил его на пояс — всё-таки атрибут власти — и вышел.

Он опять направлялся к Псу. Почему? Потому что Пёс был прав.

— А вот и владыка Македонии вернулся, — язвительно прокомментировал его появление Диоген, вылезая из своей бочки, — А у меня для тебя новость.

— Какая новость?

— Для меня далеко не новая. Несколько лет назад оракул сказал мне, что я умру в один день с македонским царём. Правда, не сообщил, с каким именно. Вот ведь забавно, да?

Александр оказался не готов поддержать странное веселье этого странного человека и только сказал:

— Я пришёл, чтобы тебя послушать.

— Знаем мы вас. В прошлый раз ты приходил, чтобы на меня посмотреть, теперь — послушать, в следующий раз — пощупать, потом понюхать, облизать и всё такое.

На щеках царя заиграл нервный румянец.

— Поразительно, — сказал Диоген, — каждый раз, когда наш македонец чувствует себя героем, его лицо становится красным, как головка встающего члена.

Кулаки Александра сжимались, но когда сила сжатия переступала какой-то порог, он их судорожно разжимал. Почему-то никак нельзя было просто подойти к этому оборванцу и набить ему морду. Может быть, потому, что Пёс был прав. Услышав из его уст о страхе и детских проблемах, царь сделал над собой усилие и сказал себе то, что, если честно, боялся сказать раньше. Он просто стремится перестать бояться. А чего он боится? Чужого, незнакомого, неуправляемого. Вот так сознайся себе в этом — кто-нибудь догадается, что ты трус, пойдут слухи в войске, оно станет неуправляемым, а дальше — весь народ. И как это он мог так осмелеть, чтобы признаться себе в своём страхе? Но признание сделано, всё изменилось, и надо отыскать новый способ взять всё в свои руки. А Диоген не учит его ничему, только издевается, и это бесит.

Иные чувствуют себя не в своей миске. Александр чувствовал себя сейчас — просто в миске. Как обед.

— Ты знаешь анекдот про кулачного бойца? — весело подмигнул Пёс и рассказал историю про голову, которая такая маленькая, чтобы в неё труднее было попасть. Он очень живо изображал в лицах то вопрошающего мальчика, то пытающегося думать кулачного бойца.

— А ещё я туда ем! — радостно закончил Диоген и, секунду подумав, сделал Александру предложение:

— Так что можешь меня поколотить.

Никто и никогда ещё так не измывался над македонским царём, и ему хотелось выть от бессилия.

— Ты ведь, кстати, потомок Геракла, — вдруг стал серьёзным философ, — и, конечно, знаешь всё об его подвигах.

Александр насторожился. От этого человека можно было ждать чего угодно.

— А также, — продолжил Диоген, — Аристотель наверняка рассказывал тебе о подвигах Одиссея, Ахилла и других героев.

— Кстати, какого ты мнения об Аристотеле? — ухватился Александр за возможность поговорить о ком-то другом.

— О, этот человек знает очень много о жизни. Но, к сожалению, он не знает саму жизнь.

— А Платон?

— То же самое. Он знал всё о Боге, но не знал Бога.

— А…

— Довольно, — Пёс был серьёзен как никогда, — Скажи мне, что ты знаешь о жизни величайшего царя, создателя величайшего царства? Я говорю: «об его жизни», я не говорю: «его жизнь».

— Кир?

— Какой там Кир! Тому, о ком я говорю, все эти Киры, Камбизы и Дарии даже в подмётки не годятся.

— Кого же ты имеешь в виду? Какой-нибудь Синнахериб? Рамсес?

— Я гляжу, твои исторические познания не простираются намного дальше Инда. Садись и слушай. Речь пойдёт о Сиддхартхе Гаутаме.

—*—

Вообще-то, его звали Сирватасиддхартха. По-эллински это означает что-то вроде «совершенный во всех вещах» или «достигший предела». Сиддхартха — его сокращённое имя, а Гаутама — имя рода, из которого он происходил, точнее, имя предка — мудреца Готамы. Его царская династия же носила имя Сакиев.

Сиддхартха Гаутама родился на 2-м году 54-й олимпиады, то есть был современником Пифагора; когда ему было четыре года, умер Солон, а в его семнадцатилетие скончался Фалес. Его отец, царь Суддходана, правил небольшим, но крепко стоящим на ногах царством Капилавасту, и правил весьма мудро. Крестьяне, подвластные ему, получали обильные урожаи зерна, называемого рисом, торговцы — обильные урожаи металла, называемого золотом, жрецы — обильные урожаи сущности, называемой духовной властью. Лишь одно сообщество до поры не снимало своего урожая — это были воины, и урожай жидкости, называемой кровью, ко времени рождения Сиддхартхи ещё не созрел. И это было хорошо. Страна Капилавасту орошалась многочисленными полноводными реками, осенялась рощами магнолий и бальзаминов, и над всем этим, включая и самого царя Суддходану, царили горы Гималаи, самая меньшая среди которых выше нашего Олимпа. По стране бродили многочисленные мудрецы, и один из них по имени Асита Девала явился ко двору Суддходаны как раз в тот день, когда родился Сиддхартха.

Мать Сиддхартхи была такова, что о ней следовало бы рассказывать отдельно, и это будет удивительно красивая сказка. Эту сказку звали Майя — совсем как мать Гермеса. В ночь, когда она легла с Суддходаной и зачала Сиддхартху, ей приснился волшебный сон, будто бы ей во чрево вошёл белый слон с семью парами бивней. Сон стал достоянием царской семьи, и его, конечно же, рассказали Асите. Мудрец, услышав рассказ, пожелал осмотреть ребёнка и нашёл на его теле знаки избранности — 32 главных и 80 второстепенных. «Твоего сына ждёт особенная судьба», — сказал Асита царю, — если он изберёт земной путь, то станет царём всех царей, чакравартином, а если изберёт небесный путь, станет великим святым, санньясином».

Царь задумался. Какому владыке понравится, что его сын может стать бродягой, пусть даже и святым? Он видел, что мудрец собирается уйти, и понимал, что думать надо быстро, реагировать мгновенно. Но как реагировать, где найти подсказку? И Суддходана проявил способность быть мудрым — он расслабился и очистил свою голову от всего, что мешало этой подсказке появиться.

По легенде, она пришла от дворцового распорядителя. У него вышла какая-то заминка с рабами — возможно, раб, подносящий яства, попросту умер. И распорядитель подошёл к владыке с вопросом, не довольствуется ли тот прохладой, окружающей его. Суддходана вдруг почувствовал, что его, в самом деле, окружает приятная прохлада, и сообщил об этом распорядителю. Тот немедленно приказал опахальщику оставить своё опахало и прогнал его — как потом выяснилось, за пьянящим напитком и фруктами. «Вот оно, — понял Суддходана, — не говори другому о своих затруднениях и горестных мыслях». И он спросил Аситу о том, чего хотел получить меньше всего — как сделать, чтобы его сын стал санньясином. «Дай ему всё, пусть его тошнит от изобилия земных благ», — ответил Асита Девала и спокойно улыбнулся.

Теперь Суддходана точно знал, чего НЕ следует делать с сыном; возможно, этот момент оказался ключевым в жизни Сиддхартхи, возможно, именно эта ситуация, именно этот распорядитель, именно этот умерший раб…

Суддходана проявил себя не только как мудрый властитель, но и как знаток человеческих душ. Он отнял у сына все блага не сразу, а лишь по прошествии трёх лет — ведь это очень важно, чтобы в душе ребёнка успело запечатлеться, что богатство и роскошь, нега и безделье существуют в мире и иногда бывают доступны. Эти годы царь использовал для того, чтобы найти сыну должного приёмного отца. Лазутчики были разосланы во все концы страны Капилавасту, и они потрудились на славу.

—*—

— Скажи мне, Кратет, — завёл начинающую становиться привычной утреннюю беседу Александр, подставляя ногу рабу, в числе обязанностей которого было надевать владыке сандалии, — скажи мне, давно ли ты знаешь Диогена?

— Давно ли я знаю Пса? Об этом нельзя сказать «давно» или «недавно». То, что я знаю учителя, не принадлежит времени, — отвечал бывший философ, руки которого с сомкнутыми в замок пальцами пребывали на животе.

— Ну, хорошо, хорошо. Скажи, он всегда такой странный?

— Странный? — пальцы Кратета дрогнули, один из них сделал несколько круговых движений, — Что сейчас странно, завтра обязательно станет привычным. Посмотри на жителей Афин: теперь у них в моде косить под киников. У каждого двадцатого на плаще дырка, как у покойного Антисфена, у каждого десятого плащ сложен вдвое, как у Диогена. Ещё лет двадцать — и у каждого пятого на плащ будет пришита овечья шкура, как у меня. Так что все странности Диогена, как и любые обыкновения обычнейшего из граждан — это полная фигня.

— Фигня? — недоумевающе переспросил Александр, подставляя рабу другую ногу, — что это такое?

Кратет вытянул средний палец руки, сжав в кулак остальные, и показал эту комбинацию царю тыльной стороной руки от себя.

— Вот это видишь?

Александр побагровел до корней волос, но потом, видимо, взял себя в руки — багровый цвет лица стал сперва алым, затем розовым, а потом этот розовый румянец пропал с большей части лица, сосредоточившись на скулах.

— И что с того, что вижу? — спросил он с расстановкой.

— Всё, что загораживает от тебя этот космический знак, и есть фигня.

— Фигня, говоришь? — Александр не нашёл ничего, что можно было бы прибавить, и принялся вертеть в руке и взвешивать на ней меч. Затем он нацепил его на пояс — всё-таки атрибут власти — и вышел.

Он опять направлялся к Псу. Ибо кто кроме Пса мог рассказать ему чудесную историю царя Сиддхартхи Гаутамы, в которой, возможно, кроются ответы на болезненные для Александра вопросы? В конце концов, он внёс в стройный мир Александра сумятицу, он влез со своими дурацкими страхами, о которых можно было бы молчать всю жизнь — вот он пусть и внесёт хоть какой-нибудь порядок.

Не найдя философа ни у его глиняной бочки, ни где-либо ещё вблизи храма Кибелы, Александр принялся расспрашивать об его местонахождении у встречных граждан, и знавшие махали рукой куда-то в сторону не то Фив, не то Македонии, не то Олимпа, не то Полярной звезды.

Правда оказалась проще. Спустившись с Агоры в указанном направлении, пройдя через Керамик и выйдя за городские стены, царь нашёл Пса сидящим на берегу Кефиса. Глаза Диогена были закрыты, тело расслаблено, руки лежали на коленях ладонями вверх.

— Диоген, — позвал его Александр.

— Молчи, говорливый македонец, — тихо прервал его философ, — просто садись рядом и слушай голос реки.

— У меня нет на это времени, — голос царя, хоть и приобрёл полемическую нотку, стал тише, — мне надо многому научиться у тебя, а ведь скоро я покидаю Афины и отправляюсь завоёвывать Ойкумену.

— Ну и дурак. Зачем тебе это?

— Я завоюю мир, а затем буду почивать на лаврах, отдыхая от ратного труда.

— Врёшь. А впрочем, неважно. Я вот уже отдыхаю. Если хочешь научиться хотя бы малому, садись и слушай голос Кефиса.

Произнося всё это, Пёс не поворачивался к Александру, не открывал глаза, не изменял позу, не напрягался. Он продолжал слушать реку; просто в это звучание вплелась новая мелодия, которая очень хотела быть услышанной и настойчиво требовала ответа.

Но теперь эта царская мелодия утихла. Что было делать царю? Он присел рядом с Диогеном, он закрыл глаза, а главное — его рот замкнулся.

«Ну вот, я сижу рядом с Диогеном», — сказал про себя Александр и вдруг совершенно отчётливо услышал идущий из левой стороны собственной головы тихий и довольно скрипучий голос. «Ну и дурак», — сказал голос на чистейшем македонском языке. «Сам дурак», — ответил Александр про себя по-македонски, и вдруг до него дошло, что впервые в жизни он таким образом разговаривает сам с собой.

— Что, внутренний голос? — неожиданно спросил Диоген. Александр покрылся румянцем и сжал кулаки, но голова его клонилась всё ниже и ниже.

— Скажи, философ, я схожу с ума? Что мне с этим делать? — спросил он чуть слышно.

— Сперва скажи «да».

— Ну… Да.

— Не «ну да», а «да».

— Да.

— Громче! Уверенней!

— Да! Внутренний голос!

— Скажи мне, царь, когда к тебе приходит посланник, что ты с ним делаешь?

— Велю впустить и принимаю.

— Вот и сделай то же со своим внутренним голосом. Он — посланник от неизвестного тебе союзника. Когда узнаешь, что ему нужно, приходи ко мне, я готов быть твоим советником в таком деле. А пока — не мешай мне слушать реку.

Голос Диогена затих, а Александру только и оставалось, что встать и удалиться, размышляя над тем, как ему вновь поймать этот самый внутренний голос.

—*—

Лазутчики были разосланы во все концы страны Капилавасту, и они потрудились на славу. Сиддхартхе был подобран временный отец — бессемейный охотник, хоть и из другой варны, но без пороков.

Тут очень к месту будет рассказать о том, что такое варны.

Мы можем собраться в Ареопаге и большинством голосов назначить стратегом удачливого купца. Купцом может стать любой, даже кифаред (хоть они все и тупицы), а в кифареды можно переучить любого пастуха или гончара. Добродетельные среди нас дают вольную своим рабам, а самые добродетельные способны даже выкупить чужого, если тот — хороший человек.

У индийцев, к числу которых принадлежал и народ страны Капилавасту, всё не так. Их миф гласит, что боги создали людей неравными; из разных частей тела первого человека Пуруши боги сделали разные группы людей. Вот эти группы и есть варны. Человек рождается, живёт и умирает, будучи членом определённой варны. Если, скажем, твои предки происходят из ног Пуруши, то и ты никуда от этого не денешься — ты судра, раб.

Суддходана и его сын Сиддхартха были царями по происхождению, а значит, принадлежали к варне воинов. Охотник же принадлежал к более низкой варне купцов и ремесленников — их называли вайсиями — и, соответственно, мог вступать с воинами, кшатриями, только в очень ограниченные отношения, иначе его пришлось бы серьёзно наказать, а царь отмывался бы всю жизнь. Но Суддходана был не только мудрым владыкой, он был ещё и передовым человеком, лишённым предрассудков, а ради блага сына мог наступить на горло и сам себе, и всей системе варн. В конце концов, много ли ему хотелось? Всего лишь чтобы Сиддхартха стал достойнейшим представителем своей варны. Ведь это так важно — быть достойным…

Итак, трёх лет от роду Сиддхартха был отдан на воспитание одинокому охотнику по имени Вачьяхант



Комментарии